Неточные совпадения
Будет, будет все поле с облогами [Облога — целина, пустошь.] и дорогами покрыто торчащими их
белыми костями, щедро обмывшись козацкою их
кровью и покрывшись разбитыми возами, расколотыми саблями и копьями.
Если не распорядиться, то Агафья Михайловна подаст Сергею Иванычу стеленное
белье», и при одной мысли об этом
кровь бросилась в лицо Кити.
Павел Петрович дрогнул слегка и хватился рукою за ляжку. Струйка
крови потекла по его
белым панталонам.
Слез с копя тут Святогор, взялся за сумочку,
Он приладился, взялся руками обеими,
Во всю силу богатырску принатужился, —
От натуги по
белу лицу ала
кровь пошла,
А поднял суму от земи только на волос.
— Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет.
Белье в
крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет…
Каждый шаг выжженной солнцем почвы омывается
кровью; каждая гора, куст представляют естественную преграду
белым и служат защитой и убежищем черных.
«Это все и у нас увидишь каждый день в любой деревне, — сказал я барону, — только у нас, при таком побоище, обыкновенно баба побежит с кочергой или кучер с кнутом разнимать драку, или мальчишка бросит камешком». Вскоре
белый петух упал на одно крыло, вскочил, побежал, хромая, упал опять и наконец пополз по арене. Крыло волочилось по земле, оставляя дорожку
крови.
Может, уже алая
кровь бьет ключом из
белого тела.
«Нет, не видать тебе золота, покамест не достанешь
крови человеческой!» — сказала ведьма и подвела к нему дитя лет шести, накрытое
белою простынею, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову.
— Э, черт! Этого недоставало, — пробормотал он со злобой, быстро переложил из правой руки кредитки в левую и судорожно выдернул из кармана платок. Но и платок оказался весь в
крови (этим самым платком он вытирал голову и лицо Григорию): ни одного почти местечка не было
белого, и не то что начал засыхать, а как-то заскоруз в комке и не хотел развернуться. Митя злобно шваркнул его об пол.
Он помнил, что выхватил из кармана свой
белый новый платок, которым запасся, идя к Хохлаковой, и приложил к голове старика, бессмысленно стараясь оттереть
кровь со лба и с лица.
Светлый халат и
белая рубашка на груди были залиты
кровью.
На нем лежали окровавленный шелковый
белый халат Федора Павловича, роковой медный пестик, коим было совершено предполагаемое убийство, рубашка Мити с запачканным
кровью рукавом, его сюртук весь в кровавых пятнах сзади на месте кармана, в который он сунул тогда свой весь мокрый от
крови платок, самый платок, весь заскорузлый от
крови, теперь уже совсем пожелтевший, пистолет, заряженный для самоубийства Митей у Перхотина и отобранный у него тихонько в Мокром Трифоном Борисовичем, конверт с надписью, в котором были приготовлены для Грушеньки три тысячи, и розовая тоненькая ленточка, которою он был обвязан, и прочие многие предметы, которых и не упомню.
Да, эта совокупность ужасна; эта
кровь, эта с пальцев текущая
кровь,
белье в
крови, эта темная ночь, оглашаемая воплем «отцеубивец!», и кричащий, падающий с проломленною головой, а затем эта масса изречений, показаний, жестов, криков — о, это так влияет, так может подкупить убеждение, но ваше ли, господа присяжные заседатели, ваше ли убеждение подкупить может?
— Хорошо, только жарко, у меня щеки и уши горят, посмотрите: я думаю, красные! У меня много
крови; дотроньтесь пальцем до руки, сейчас
белое пятно выступит и пропадет.
Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего
белья Рахметова (он был в одном
белье) были облиты
кровью, под кроватью была
кровь, войлок, на котором он спал, также в
крови; в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с — исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка...
«Да, а потом? Будут все смотреть — голова разбитая, лицо разбитое, в
крови, в грязи… Нет, если бы можно было на это место посыпать чистого песку, — здесь и песок-то все грязный… нет, самого
белого, самого чистого… вот бы хорошо было. И лицо бы осталось не разбитое, чистое, не пугало бы никого.
На сцене без всякого толку суетились Лепешкин и Данилушка, а Иван Яковлич как-то растерянно старался приподнять лежавшую в обмороке девушку. На
белом корсаже ее платья блестели струйки
крови, обрызгавшей будку и помост. Притащили откуда-то заспанного старичка доктора, который как-то равнодушно проговорил...
Струится
кровь по плечам. Кровенят на себе
белые радельные рубахи. Иные головой о стену колотятся либо о печь, другие горящей лучиной палят себе тело, иные до
крови грызут себе руки и ноги, вырывают бороды и волосы. Умерщвление плоти!..
Не до того было Панкратью, чтоб вступиться за брата: двое на него наскочило, один губы разбил — посыпались изо рта
белые зубы, потекла ручьем алая
кровь, другой ему в бедро угодил, где лядвея в бедро входит, упал Панкратий на колено, сильно рукой оземь оперся, закричал громким голосом: «Братцы, не выдайте!» Встать хотелось, но померк свет
белый в ясных очах, темным мороком покрыло их.
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и сердце, ясные очи,
белое тело и горячая
кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его
белыми руками, прижать бы его к горячему сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
А там на берегу бабы
белье моют; попросил у них свят муж милостинки, они его вальками избили до
крови…
Тронь теми грабельками девицу, вдовицу или мужнюю жену, закипит у ней ретивое сердце, загорится алая
кровь, распалится
белое тело, и станет ей тот человек красней солнца, ясней месяца, милей отца с матерью, милей роду-племени, милей свету вольного.
В нашу
кровь и западало что-то горное: любовь к крутизнам и высоким подъемам, к оврагам, густо заросшим лопухом и крапивой, которые наше воображение превращало в целые леса, к отвесным почти «откосам», где карабкались козы —
белые и темношерстные: истое нижегородское животное, кормилица мелкого люда. Коз мы любили особенной какой-то любовью, и когда я в Неаполе в 1870 году увидал их в таком количестве, таких умных и прирученных, я испытывал точно встречу с чем-то родным.
Вскоре он заболел, и его в клинике лечили от
белой горячки. Лежал он вместе с приятелем своим Щаповым, о котором я еще буду говорить, в клинике Военно-медицинской академии, и я их обоих там навещал. Тогда он уже оправился, и я никак не думал, что он близок к смерти. Но у него сделалось что-то, потребовавшее операции, и кончилось это антоновым огнем и заражением
крови.
Его усы
белее снега,
А на твоих засохла
кровь!.
Егорушка вспомнил, что, когда цветет вишня, эти
белые пятна мешаются с вишневыми цветами в
белое море; а когда она спеет,
белые памятники и кресты бывают усыпаны багряными, как
кровь, точками.
Однажды летом я был на вскрытии девочки, умершей от крупозного воспаления легких. Большинство товарищей разъехалось на каникулы, присутствовали только ординатор и я. Служитель огромного роста, с черной бородой, вскрыл труп и вынул органы. Умершая лежала с запрокинутою назад головою, широко зияя окровавленною грудобрюшною полостью; на
белом мраморе стола, в лужах алой
крови, темнели внутренности. Прозектор разрезывал на деревянной дощечке правое легкое.
Добравшись до узкой тропинки, ведшей прямо к хате Мануйлихи, я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей,
белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу. От сильного дневного жара и от быстрой езды
кровь шумела у меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.
А над тугим воротником с позументами, затянутое и налитое
кровью, виднелось старое лицо с
белыми, как молоко, усами.
Вы увидите, как острый кривой нож входит в
белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в
крови, в страданиях, в смерти…
Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется честная, невинная
кровь, и слышатся стоны и проклятия.
Раздался выстрел. Сбежавшаяся прислуга застала князя уже мертвым. Он лежал на кровати. Огнестрельная рана зияла в правом виске. Алая
кровь обагрила белоснежные, батистовые наволочки подушек и лежавший у постели
белый ангорский ковер. Правая рука спустилась с кровати. Револьвер большого калибра валялся на ковре. На лице князя застыла улыбка какого-то блаженного довольства.
Он невольно отшатнулся. Лида упала на диван и заплакала.
Белая пена, окрашенная алою
кровью, смочила ее пересохшие губы. Обморок повторился.
Люди закричали вокруг Ромашова преувеличенно громко, точно надрываясь от собственного крика. Генерал уверенно и небрежно сидел на лошади, а она, с налившимися
кровью добрыми глазами, красиво выгнув шею, сочно похрустывая железом мундштука во рту и роняя с морды легкую
белую пену, шла частым, танцующим, гибким шагом. «У него виски седые, а усы черные, должно быть нафабренные», — мелькнула у Ромашова быстрая мысль.
И Тебеньков, и Плешивцев — оба аристократы, то есть имеют, или думают, что имеют,
кровь алую и кость
белую.
Полковник Бутович лежал, прислонясь к стене, в сюртуке и
белой жилетке, два ребра были выворочены. У его ног лежал убитый штабс-лекарь Богоявленский. Далее поручик Панов. Последний лежал ничком в луже
крови и хрипел. Один Забелин в забытье карабкался по стене и, будучи в силах еще держаться на ногах, ничего не видя вокруг себя, весь в ранах, поправляя волосы, не переставал бранить поселян, которые насмехались над ним, подставляли ему зеркало, предлагая посмотреть на себя.
Ситцевая юбка была изорвана, и
кровь на ней разного цвета — пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным,
белым, нос заострен.
На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом. Плач конторщика донесся из-за двери, дверь прикрыли, фигура женщины в
белом выросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку завесили зеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета. Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри были забиты розоватой от
крови ватой.
Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз, приподымая холодное веко. Ничего не постигаю. Как может жить полутруп? Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под
белого колпака, и марлей Пелагея Ивановна вытирала соленый пот. В остатках
крови в жилах у девушки теперь плавал и кофеин. Нужно было его впрыскивать или нет? На бедрах Анна Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического раствора. А девушка жила.
Белая атласная одежда его была истерзана; по ней струилась
кровь. Видно было, что он не без боя достиг до светлицы.
Кругом его
кровь так и хлещет, а он себе и чист и
бел как младенец, даже и в опричнину не вписан.
Это уже не на экране — это во мне самом, в стиснутом сердце, в застучавших часто висках. Над моей головой слева, на скамье, вдруг выскочил R-13 — брызжущий, красный, бешеный. На руках у него — I, бледная, юнифа от плеча до груди разорвана, на
белом —
кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками — со скамьи на скамью — отвратительный и ловкий, как горилла, — уносил ее вверх.
Кровь плеснула мне в голову, в щеки — опять
белая страница: только в висках — пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово — медленно поползла — на меня уставился палец.
На углу в
белом тумане —
кровь — разрез острым ножом — губы.
Внутри — грудой сложены скамьи; посредине — столы, покрытые простынями из белоснежного стекла; на
белом — пятно розовой солнечной
крови.
Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести [Модести — вставка (чаше всего кружевная) к дамскому платью.] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б только сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее
кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою
белье.
Вот уж два месяца содержу; —
кровь она у меня в эти два месяца выпила,
белое тело мое поела!
Согнувшись над ручьем, запертым в деревянную колоду, под стареньким, щелявым навесом, который не защищал от снега и ветра, бабы полоскали
белье; лица их налиты
кровью, нащипаны морозом; мороз жжет мокрые пальцы, они не гнутся, из глаз текут слезы, а женщины неуемно гуторят, передавая друг другу разные истории, относясь ко всем и ко всему с какой-то особенной храбростью.
Не успели Форов и Евангел сделать вперед еще десять шагов, как пред ними, в глубине окопа, вырисовалась небольшая человеческая фигура, покрытая большим
белым платком, один угол которого был обвязан вокруг головы и закрывал все лицо, между тем как остальная часть его закрывала грудь и колена, вся эта часть была залита коричневым потоком застывшей
крови.